UR.ANUS
Стихотворения и поэмы. Дневник
вернуться

Ахмадулина Белла Ахатовна

Шрифт:
Вся книга целиком

Дворец

Мне во владенье дан дворец из алебастра (столпов дебелых строй становится полней, коль возвести в уме, для общего баланса, виденье над-морских, над-земных пропилей). Я вдвинулась в портал, и розных двух диковин взаимный бред окреп и затвердел в уют. Оврага храбрый мрак возлёг на подоконник. Вот-вот часы внизу двенадцать раз пробьют. Ночь – вотчина моя, во дне я – чужестранец, молчу, но не скромна в глазах утайка слёз. Сословье пошляков, для суесловья трапез содвинувшее лбы, как Батюшков бы снёс? К возлюбленным часам крадусь вдоль коридора. Ключ к мертвой тайне их из чьей упал руки? Едины бой часов и поступь Командора, но спящих во дворце ему скушны грехи. Есть меж часами связь и благородной группой предметов наверху: три кресла, стол, диван. В их времени былом какой гордец угрюмый колена преклонял и руки воздевал? Уж слышатся шаги тяжелые, и странно смотреть – как хрупкий пол нарядно навощён. Белей своих одежд вы стали, донна Анна. И Батюшков один не знает, кто вошел. Новёхонький витраж в старинной есть гостиной. Моя игра с зарей вечерней такова: лишь испечет стекло рубин неугасимый, всегда его краду у алого ковра. Хватаю – и бегу. Восходит слабый месяц. Остался на ковре – и попран изумруд. Но в комнате моей он был бы незаметен: я в ней тайком от всех держу овраг и пруд. Мне есть во что играть. Зачем я прочь не еду? Всё длится меж колонн овражный мой постой. Я сведуща в тоске. Но как назвать вот эту? Не Батюшкова ли (ей равных нет) тоской? Воспомнила стихи, что были им любимы. Сколь кротко перед ним потупилось чело счастливого певца Руслана и Людмилы, но сумрачно взглянул – и не узнал его. О чём, бишь? Что со мной? Мой разум сбивчив, жарок, а прежде здрав бывал, смешлив и незлобив. К добру ль плутает он средь колоннад и арок, эклектики больной возляпье возлюбив? Кружится голова на глиняном откосе, балясины прочны, да воли нет спастись. Изменчивость друзей, измена друга, козни… Осталось: «Это кто?» – о Пушкине спросить. Все-пошлость такова, – ты лучше лоб потрогай, — что из презренья к ней любой исход мне гож. – Ты попросту больна. – Не боле, чем Петроний. Он тоже во дворец был раболепно вхож. И воздалось дворцу. – Тебе уж постелили. — Возможно дважды жить, дабы один лишь раз сказать: мне сладок яд, рабы и властелины. С усмешкой на устах я покидаю вас. Мои овраг и пруд, одно неоспоримо: величью перемен и превращений вспять лоб должен испарять истому аспирина, осадок же как мысль себе на память взять. Закат – пора идти за огненным трофеем. Трагедии внутри давайте-ка шалить: измыслим что-нибудь и ощупью проверим явь образа – есть чем ладони опалить! Три кресла, стол, диван за ловлею рубина участливо следят. И слышится в темне: вдруг вымыслом своим, и только, ты любима? довольно ли с тебя? не страшно ли тебе? Вот дерзок почему пригляд дворцовой стражи и челядь не таит ухмылочку свою. На бал чужой любви в наёмном экипаже явилась, как горбун, и, как слепец, стою. Вдобавок, как глупец, дня расточаю убыль. Жив на столе моём ночей анахорет. Чего еще желать? Уж он-то крепко любит сторожкий силуэт: висок, зрачок, хребет. Из комнаты моей, тенистой и ущельной, не слышно, как часы оплакивают день. Неужто – всё, мой друг? Но замкнут круг ущербный: свет лампы, пруд, овраг. И Батюшкова тень. Июнь – июль 1988 в Малеевке

Гроза в Малеевке

Вспять времени идет идущий по аллее. Коль в сумерках идет – тем ярче и верней надежда, что пред ним предстанут пропилеи и грубый чад огней в канун Панафиней. Он с лирою пришел и всем смешон: привыкла к звучанию кифар людская толчея. Над нею: – Вы – равны! – несется глас Перикла. – Да, вы – равны, – ему ответствует чума. Что там еще? Расцвет искусства. Ввоз цикуты налажен. По волнам снует торговый флот. Сурово край одежд Сократовых целуйте, пристало ль вам рыдать, Платон и Ксенофонт? Эк занесло куда паломника! Пусть бродит и уставляет взор на портик и фронтон, из скопища колонн, чей безымянен ордер, соорудив в уме аттический фантом. Эй, эй, остерегись! Возбранностью окружья себя не обводи, великих не гневи. Рожденная на свет в убранстве всеоружья — исчадье не твоей, а Зевсовой главы. Помешан – и твердит: – Люблю ее рожденье во шлеме, что тусклей сокрытых им волос. Жизнь озера ушла на блеска отраженье. Как озеро звалось? – Тритон – оно звалось. — Гефест, топор! А мать, покуда неповинна, проглочена… – Молчи! – Событья приведут к тому – что вот она! Не знается Афина со сбродом рожениц, кормилиц, повитух. Всё подвиги свершать, Персея на Горгону натравливать, терпеть хвалу досужих уст, охочих до сластей. А не обречь ли грому купальщиц молодых, боящихся медуз? Когда б не плеск и смех – герои и атлеты из грешных чресел их произрасти могли б, и прачки, и рабы. – Идущий по аллее, страшись! Гневлив, ревнив и молчалив Олимп. – Что ж, – дерзкий говорит, – я Зевсу не соперник. Но и моей главы возлюбленная дщерь, в сей миг, замедлив шаг на мраморных ступенях, то не она ль стоит и озирает чернь? Громоздко-стройный шлем водвинув в мрак заката, свободно опершись на грозное копьё, живее и прочней, чем Фидиево злато, ожгло мои зрачки измыслие мое. Гром отвечал ему. В отъезде иль уходе он не был уличён, но слухов нет о нём. Я с ужасом гляжу на дерево сухое, спаленное ему ниспосланным огнём. Он виноват, он лгал! Содеян не громоздко богини стройный шлем, и праведно ее воздетое для войн, искусства и ремёсла и всех купальщиц вздор хранящее копьё. Но поздно! Месть сбылась змеиной, совоокой, великой… ниц пред ней! (Здесь перерыв в строке: я пала ниц.) Неслась вселенная вдоль окон, дуб длани воздевал, как мученик в костре. Такой грозы, как в день тринадцатый июня, усилившейся в ночь на следующий день, не видывала я. Довольно. Спать иду я. Заря упразднена или не смеет рдеть. Живого смысла нет в материальном мифе. Афины – плоть тепла, непререкаем Зевс. Светло живет душа в неочевидном мире, приемля гнев богов как весть: – Мы суть. Мы здесь. Июль 1988 в Малеевке

Венеция моя

Иосифу Бродскому

Темно, и розных вод смешались имена. Окраиной басов исторгнут всплеск короткий. То розу шлёт тебе, Венеция моя, в Куоккале моей рояль высокородный. Насупился – дал знать, что он здесь ни при чём. Затылка моего соведатель настойчив. Его: «Не лги!» – стоит, как Ангел за плечом, с оскомою в чертах. Я – хаос, он – настройщик. Канала вид… – Не лги! – в окне не водворен и выдворен помин о виденном когда-то. Есть под окном моим невзрачный водоём, застой бесславных влаг. Есть, признаюсь, канава. Правдивый за плечом, мой Ангел, такова протечка труб – струи источие реально. И розу я беру с роялева крыла. Рояль, твое крыло в родстве с мостом Риальто. Не так? Но роза – вот, и с твоего крыла (застенчиво рука его изгиб ласкала). Не лжёт моя строка, но всё ж не такова, чтоб точно обвести уклончивость лекала. В исходе час восьмой. Возрождено окно. И темнота окна – не вырожденье света. Цвет – не скажу какой, не знаю. Знаю, кто содеял этот цвет, что вижу, – Тинторетто. Мы дожили, рояль, мы – дожи, наш дворец расписан той рукой, что не приемлет розы. И с нами Марк Святой, и золотой отверст зев льва на синеве, мы вместе, все не взрослы. – Не лги! – но мой зубок изгрыз другой букварь. Мне ведом звук черней диеза и бемоля. Не лгу – за что запрет и каркает бекар? Усладу обрету вдали тебя, близ моря. Труп розы возлежит на гущине воды, которую зову как знаю, как умею. Лев сник и спит. Вот так я коротаю дни в Куоккале моей, с Венецией моею. Обосенел простор. Снег в ноябре пришел и устоял. Луна была зрачком искома и найдена. Но что с ревнивцем за плечом? Неужто и на час нельзя уйти из дома? Чем занят ум? Ничем. Он пуст, как небосклон. – Не лги! – и впрямь я лгун, не слыть же недолыгой. Не верь, рояль, что я съезжаю на поклон к Венеции – твоей сопернице великой. …………………………………………………………………… Здесь – перерыв. В Италии была. Италия светла, прекрасна. Рояль простил. Но лампа, сокровище окна, стола, — погасла. Декабрь 1988 Репино

Одевание ребенка

Андрею Битову

Ребенка одевают. Он стоит и сносит – недвижимый, величавый — угодливость приспешников своих, наскучив лестью челяди и славой. У вешалки, где церемониал свершается, мы вместе провисаем, отсутствуем. Зеницы минерал до-первобытен, свеж, непроницаем. Он смотрит вдаль, поверх услуг людских. В разъятый пух продеты кисти, локти. Побыть бы им. Недолго погостить в обители его лилейной плоти. Предаться воле и опеке сил лелеющих. Их укачаться зыбкой. Сокрыться в нём. Перемешаться с ним. Стать крапинкой под рисовой присыпкой. Эй, няньки, мамки, кумушки, вы что разнюнились? Быстрее одевайте! Не дайте, чтоб измыслие вошло поганым войском в млечный мир дитяти. Для посягательств прыткого ума возбранны створки замкнутой вселенной. Прочь, самозванец, званый, как чума, тем, что сияло и звалось Сиеной. Влекут рабы ребенка паланкин. Журчит зурна. Порхает опахало. Меня – набег недуга полонил. Всю ночь во лбу неслось и полыхало. Прикрыть глаза. Сна гобелен соткать. Разглядывать, не нагляжусь покамест, Палаццо Пикколомини в закат водвинутость и вогнутость, покатость, объятья нежно-каменный зажим вкруг зрелища: резвится мимолётность внутри, и Дева-Вечность возлежит, изгибом плавным опершись на локоть. Сиены площадь так нарёк мой жар, это его наречья идиома. Оставим площадь – вечно возлежать прелестной девой возле водоёма. Врач смущена: – О чём вы? – Ни о чём. В разор весны ступаю я с порога не сведущим в хожденье новичком. – Но что дитя? – Дитя? Дитя здорово. Апрель 1990 Репино

Портрет, пейзаж и интерьер

Как строить твой портрет, дородное палаццо? Втесался гость Коринф в дорический портал. Стесняет сброд колонн лепнины опояска. И зодчий был широк, и каменщик приврал. Меж нами сходство есть, соитье розных родин. Лишь глянет кто-нибудь, желая угадать, в какой из них рождён наш многосущий ордер, — разгадке не нужна во лбу седьмая пядь. Собратен мне твой бред, но с наипущей лаской пойду и погляжу, поглажу, назову: мой тайный, милый мой, по кличке «мой миланский», гераневый балкон – на пруд и на зарю. В окне – карниз и фриз, и бабий бант гирлянды. Вид гипса – пучеглаз и пялиться горазд на зрителя. Пора наведаться в герани. Как в летке пыл и гул, должно быть, так горят. За ели западал сплав ржавчины и злата. Оранжевый? Жаркой? Прикрас не обновил красильщик ни один, и я смиренно знала: прилипчив и линюч эпитет-анилин. Но есть перо, каким миг бытия врисован в природу – равный ей. Зарю и пруд сложу с очнувшейся строкой и, по моим резонам, «мой бунинский балкон» про мой балкон скажу. Проверить сейтуман за Глухово ходила. А там стоял туман. Стыл островерхий лес. Всё – вотчина моя. Родимо и едино: Тамань – я там была, и сям была – Елец. Прости, не прогони, приют порочных таинств. Когда растет сентябрь, то ластясь, то клубясь, как жалко я спешу, в пустых полях скитаясь, сокрыться в мощный плюш и дряблый алебастр. Как я люблю витраж, чей яхонт дважды весел, как лал и как сапфир, и толстый барельеф, куда не львиный твой, не родовитый вензель чванливо привнесен и выпячен: «эЛь эФ». Да, есть и желтизна. Но лишь педант архаик предтечу помянёт, названье огласит. В утайке недр земных и словарей сохранен сородич не цветка, а цвета: гиацинт. Вот схватка и союз стекла с лучом закатным. Их выпечка лежит объёмна и прочна. Охотится ладонь за синим и за алым, и в желтом вязнет взор, как алчная пчела. Пруд-изумруд причтёт к сокровищам шкатулка. Сладчайшей из добыч пребудет вольный парк, где барышня веков читает том Катулла, как бабочка веков в мой хлороформ попав. Там, где течет ковер прозрачной галереи, бюст-памятник забыл: зачем он и кому. Старинные часы то плач, то говоренье мне шлют, учуяв шаг по тихому ковру. Пред входом во дворец – мыслителей арена. Где утренник младой куртины разорил, не снизошедший знать Палладио Андреа, под сень враждебных чар вступает русофил. Чем сумерки сплошней, тем ближе италиец, что в тысяча пятьсот восьмом году рожден в семье ди Пьетро. У, какие затаились до времени красы базилик и ротонд. Отчасти, дом, и ты – Палладио обитель. В тот хрупкий час, когда темно, но и светло, Виченца – для нее обочин путь обычен — вовсельником вжилась в заглушное село. И я туда тащусь, не тщась дойти до места. Возлюбленное мной – чем дале, тем сильней. Укачана ходьбой, как дрёмою дормеза, задумчивость хвалю возницы и коней. Десятый час едва – без малой зги услада. Возглавие аллей – в сиянье и в жару. Во все свои огни освещена усадьба, столетие назад, а я еще живу. Радушен франт-фронтон. Осанисты колонны. На сходбище теней смотрю из близкой тьмы. Строения черты разумны и холёны. Конечно, не вполне – да восвоясях мы. Кто лалы расхватал, тот времени подмену присвоит, повлачит в свой ветреный сусек. Я знаю: дальше что, и потому помедлю, пока не лязгнет век – преемник и сосед. Я стала столь одна, что в разноляпье дома, пригляда не страшась, гуляет естество. Скульптуры по ночам гримасничает догма. Эклектика блазнит. Пожалуй, вот и всё. Осень 1991 и 1992 в Малеевке

Вокзальчик

Сердчишко жизни – жил да был вокзальчик. Горбы котомок на перрон сходили. Их ждал детей прожорливый привет. Юродивый там обитал вязальщик. Не бельмами – зеницами седыми всего, что зримо, он смотрел поверх. Поила площадь пьяная цистерна. Хмурь душ, хворь тел посуд не полоскали. Вкус жесткой жижи и на вид – когтист. А мимо них любители сотерна неслись к нему под тенты полосаты. (Взамен – изгой в моём уме гостит.) Одно казалось мне недостоверно: в окне вагона, в том же направленье, ужель и я когда-то пронеслась? И хмурь, и хворь, и площадь, где цистерна, — набор деталей мельче нонпарели — не прочитал в себя глядевший глаз? Сновала прыткость, супилось терпенье. Вязальщик оставался строг и важен. Он видел запрокинутым челом надземные незнаемые петли. Я видела: в честь вечности он вяжет безвыходный эпический чулок. Некстати всплыло: после половодий, когда прилив заманчиво и гадко подводит счёт былому барахлу, то ль вождь беды, то ль вестник подневольный, какого одинокого гиганта сиротствует башмак на берегу? Близ сукровиц драчливых и сумятиц, простых сокровищ надобных взалкавших, брела, крестясь на грубый обелиск, живых и мертвых горемык со-матерь. Казалось – мне навязывал вязальщик наказ: ничем другим не обольстись. Наказывал, но я не обольщалась ни прелестью чужбин, ни скушной лестью. Лишь год меж сентябрем и сентябрем. Наказывай. В угрюмую прыщавость смотрю подростка и округи. Шар ведь земной – округлый помысел о нём. Опять сентябрь. Весть поутру блазнила: – Хлеб завезли на станцию! Автобус вот-вот прибудет! – Местность заждалась гостинцев и диковинки бензина. Я тороплюсь. Я празднично готовлюсь не пропустить сей редкий дилижанс. В добрососедство старых распрей вторглась, в приют гремучий. Встречь помчались склоны, рябины радость, рдяные леса. Меньшой двойник отечества – автобус. Легко добыть из многоликой злобы и возлюбить сохранный свет лица. Приехали. По-прежнему цистерна язвит утробы. Булочной сегодня ее триумф оспорить удалось. К нам нынче неприветлива Церера. Торгует георгинами зевота. Лишь яблок вдосыть – под осадой ос. Но всё ж и мы не вовсе без новинок. Франтит и бредит импорт домотканый. Сродни мне род уродов и калек. Пинает лютость муку душ звериных. Среди сует, метаний, бормотаний — вязальщика слепого нет как нет. Впустую обошла я привокзалье, дивясь тому, что очередь к цистерне на карликов делилась и верзил. Дождь с туч свисал, как вещее вязанье. Сплетатель самовольной Одиссеи, глядевший ввысь, знать, сам туда возмыл. Я знала, что изделье бесконечно вязальщика, пришедшего оттуда, где бодрствует, связуя твердь и твердь. Но без него особенно кромешна со мной внутри кровавая округа. Чем искуплю? Где Ты ни есть, ответь. 1992 в Малеевке

Вид снизу вверх

Борису Толокнову

Был май в начале. Хладных и кипящих следила я движенье сил морских. К ним жало жажды примерял купальщик. О, море-лев, зачем тебе москит, пусть улетит. Уже зари натёки кормяще впали в озеро Инкит. Купальщик зябкий – яблоко на тёрке. Взмахни хвостом, лев-море, пусть летит подале, прочь от волн – горбов корпящих, — мешает созерцанью красоты. Зачем тебе докучливый купальщик? Ответствовало море: – Это ты валов моих невольная докука. Я снизу вверх из волн на брег гляжу. Лететь легко ль, да и лететь докуда? Когда узнаю – жаль, что не скажу. 1993

19 октября 1996 года

Осенний день, особый день — былого дня неточный слепок. Разор дерев, раздор людей так ярки, словно напоследок. Опальный Пасынок аллей, на площадь сосланный Страстную, — суров. Вблизи – младой атлет вкушает вывеску съестную. Живая проголодь права. Книгочий изнурён тоскою. Я неприкаянно брела, бульвару подчинясь Тверскому. Гостинцем выпечки летел лист, павший с клёна, с жара-пыла. Не восхвалить ли мой Лицей? В нём столько молодости было! Останется сей храм наук, наполненный гурьбой задорной, из страшных герценовских мук последнею и смехотворной. Здесь неокрепшие умы такой воспитывал Куницын, что пасмурный румянец мглы льнул метой оспы к юным лицам. Предсмертный огнь окна светил, и Переделкинский изгнанник простил ученикам своим измены роковой экзамен. Где мальчик, чей триумф-провал услужливо в погибель вырос? Такую подлость затевал, а малости вина – не вынес. Совпали мы во дне земном, одной питаемые кашей, одним пытаемые злом, чьё лакомство снесёт не каждый. Поверженный в забытый прах, Сибири свежий уроженец, ты простодушной жертвой пал чужих веленьиц и решеньиц. Прости меня, за то прости, что уцелела я невольно, что я весьма или почти жива и пред тобой виновна. Наставник вздоров и забав — ухмылка пасти нездоровой, чьему железу – по зубам нетвёрдый твой орех кедровый. Нас нянчили надзор и сыск, и в том я праведно виновна, что, восприняв ученья смысл, я упаслась от гувернёра. Заблудший недоученик, я, самодельно и вслепую, во лбу желала учинить пядь своедумную седьмую. За это – в близкий час ночной перо поведает странице, как грустно был проведан мной страдалец, погребённый в Ницце. 19 октября 1996
  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • ...

UR.ANUS - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • support@anus.bid