– Отделались денежным штрафом за нарушение постановления местного Совета. Вы что, товарищ капитан, недовольны таким решением? У вас есть основания подозревать?
– Никаких оснований не имею, кроме интуиции. Очень мне не понравились шапочки пловцов цвета морской волны.
– Товарищ капитан, интуицию к протоколу не приложишь.
– Ваша правда, лейтенант. Будьте здоровы. Привет!
Ермаков положил трубку и сразу же забыл о литовских туристах-отце и сыне.
Прошел дождливый июль. Миновал жаркий и душный август. Наступил и быстро пролетел легкий и прозрачный сентябрь. В садах поспевали апельсины, мандарина, лимоны. Добрая тысачя всяких кораблей отдавала концы и причаливала у пирсов самого южного нашего черноморского порта. Ермаков за эти три месяца налетал вдоль моря, в пограничной зоне, не одну сотню часов. В первых числах октября он взял отпуск, а через несколько дней, надев свой лучший штатский костюм, налегке, с аэрофлотской синей сумкой в руках, вылетел в Сухуми. Никаких особых и не особых дел у него там не было. Рванулся туда просто так, от нечего делать в Батуми. По какой-то прихоти, совершенно необъяснимой тогда и совершенно ясной после того, что произошло в пограничном небе. Ему в ту пору казалось, что он захотел как следует освоить столицу Абхазии, побродить по ее улицам, паркам, окрестностям, поваляться и позагорать на ее замечательных пляжах.
Ермаков не был женат и не собирался совершать такую глупость, как он, смеясь, говорил друзьям, в ближайшие двадцать пять лет. В девушек он до сих пор не влюблялся, уделял им очень мало внимания, да и то большей частью несерьёзно, и потому среди летчиков считался принципиальным и несчастным холостяком, которому никогда не суждено испытать супружеского счастья и вообще счастья в любви.
Так бы, возможно, оно и было, если бы Ермаков, возвращаясь домой, в Батуми, не встретил Таню.
Таня снимала комнату в частном доме рядом с аэродромом. Самолеты, улетающие в Москву, на Кубань, на Крымское побережье, со страшным гулом проходили над крышей, под которой она нашла себе временное пристанище. Дрожали в окнах стекла, звенела ложечка в стакане.
Всегда было слышно, как бортмеханики зимним рассветом разогревали моторы машин, перед тем как выпустить их на стартовую полосу. А в штормовые ночи сюда, в маленькую комнату Тани, явственно доносились грозные раскаты моря на прибрежной гальке.
Шел пятый день болезни Тани. В одной рубашке, с неубранными волосами, непривычно бледная, с распухшим от сильной простуды носом, натужно кашляя, она полулежала-полусидела в кровати и царапала шариковой ручкой первую страницу толстой общей тетради.
"Дорогая, ненаглядная моя мамочка!
Валяюсь в постели, ничего не могу делать, злюсь на свою беспомощность, ужасно тоскую по тебе, реву, как теленок, и чувствую себя не самостоятельной, собственными руками зарабатывающей свой хлеб, девятнадцатилетней, а маленькой-маленькой, просто крохотулей, всеми брошенной, забытой. Ты неделю назад куда-то убежала и почему-то не показываешься. Мама, мамочка, где ты? Не могу без тебя. Умру, если сейчас же не приедешь. Приезжай! Немедленно".
В восемнадцать-девятнадцать лет люди с поразительной легкостью, бездумно, бесстрашно произносят страшное слово "умру". В эту пору, пору безбрежного оптимизма, веры в прекрасное, в свое бессмертие, они еще не знают, не желают знать, что такое смерть, не в силах себе представить, что жизнь может внезапно оборваться. Оттого так часто и слетает с их языка: "Умру".
Минут пять спустя Тане стало стыдно и своих слез, и того, что написала матери. Она размашисто, энергично написала на полях только что законченного, но еще не запечатанного письма: "Прости, мамочка, за глупые слова. Не я их писала, а поганый грипп. Все уже прошло. Завтра окончательно выздоровею и пойду на работу. Обнимаю. Целую".
Длинный и долгий путь совершило письмо, отправленное из Сухуми. Пока оно дошло до белых уральских предгорий, в поселок, заброшенный в лесной глухомани, произошло непоправимое.
Четверг. Пятнадцатое октября. Раннее теплое утро. Вчера и позавчера, в понедельник и воскресенье лил дождь. Сегодня ясно, солнечно, тепло.
Через открытое окно доносился гул авиационных моторов. Таня, румяная, полураздетая, сидела перед маленьким зеркалом, расчесывала густые светло-русые волосы и сама себе улыбалась:
– На сегодняшний день девчонка выглядит ничего, вполне на уровне. Не скажешь, что целых пять дней грипповала.
Засмеялась, запела:
...Никогда я не был на Босфоре,
Ты меня не спрашивай о нем...
В комнату, гремя каблуками, ворвалась Людмила, энергичная, разбитная девушка в темно-синей форме бортпроводницы.
– Доброе утро, Тюльпашка. Уже на ногах? Чистишь перышки? Поешь? Правильно! Хватит такой красавице прокисать и мух считать.
Людмила, непривычно шумная, возбужденная, поставила на стол корзину с мандаринами.
– Куда нам столько, Люда?-удивилась Таня.
– Не наше с тобой это добро. Подарочек. Мой! Ему! Ненаглядному, разъединственному.
– Ненаглядному? Откуда он у тебя появился? Вчера еще не было.
– Был. В секрете держала.
– Вот, оказывается, какая ты скрытная.
– А разве лучше быть такой, как ты? Вся душа нараспашку. Что думаешь, то и говоришь. Последнюю копейку отдаешь первому встречному. Ты дурочка, а я умненькая.
Люда засмеялась и быстро стала собирать волосы подруги и укладывать на её голове замысловатую прическу. Поцеловала, оттолкнула.